ДОМОЙ
РАCПИСАНИЕ
О ПРОЕКТЕ


facebook
вконтакте
twitter
«Онегина» воздушная громада

В этом свободном сочинении на тему «Евгения Онегина» Туминас высказался на тему Пушкина вообще, да, пожалуй, и всей русской литературы в целом. Историческая и культурная дистанция позволила свободную постмодернистскую игру с легендарными образами, превращая их в архетипы, находя параллели с другими авторами и персонажами и добавляя новые смыслы к уже знакомым.

Роман, знакомый каждому с детства, сокращен, перемонтирован и вольно поделен между персонажами. А трех героев воплощают пять актеров. Сумрак на сцене углублен огромным черным зеркалом во весь задник, вдоль него – балетный станок и девичьи фигуры в белых платьях. Петербургский контекст: императорский балет, смолянки, кариатиды, вьюга вдоль каналов – все сразу в этом танцклассе, которым дирижирует француженка – затянутая в черное трико Людмила Максакова. «Старинная французская песенка» Чайковского, еще одного создателя парадигмы «русского», задает воздушность и кружение спектаклю, озвучивая его в финале трагичными тонами.

Одинокий отставной гусар, выпивающий в своем имении, вспоминает петербургскую юность и историю доброго приятеля Онегина. И череда видений то оживляет его до азарта, то пьянит, то приводит в ярость, то погружает в оцепенелое отчаяние. Онегин и Ленский сыграны парами исполнителей – старшим и младшим. Сергей Маковецкий, сгорбившийся в кресле, надтреснутым голосом так произносит горькую сентенцию «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей», что за этим сразу встает долгая жизнь Онегина за пределами романа, окончательно превратившая его в усталого циника. Единственное, что он свято бережет – клочки Татьяниного письма, заключенные в рамку на стене – осколки возможного счастья. Его молодая ипостась – Виктор Добронравов, отточенный и вороненый, как пистолет, иронично и тонко смешивает демонизм и высокомерное позерство. Василий Симонов – юный Ленский, херувимски нежный, кажется, с равным восторгом влюблен и в Ольгу, и в своего друга. Олег Макаров – тень прежнего поэта, утратившего и любовь, и дружбу, и стихи.

Чарующий мир усадьбы – в русской культуре образ мира вообще – создан несколькими сценами. Вот Онегина угощают брусничной водой, подавая ему крынку за крынкой, и Добронравов играет уморительную пантомиму. Как гость, не теряя столичного гонора и лоска, принимает вызов деревенского хлебосольства и пьет до изнеможения то в одной картинной позе, то в другой, а барышни вместе с табуреточками двигаются к нему поближе, заглядывая в лицо, и с деланным равнодушием отворачиваясь. Вот чета Лариных описывает свой уклад, где старик Ларин имеет давнее подозрение к жене по поводу Татьяны, будто бы чужой в семье своей родной. Когда же за ним является смерть – в исполнении все той же таинственной и черной Максаковой – он не хочет покидать мир живых, все медлит, уходя, навек запоминая близких. Вот сцена печальных именин – барышни в валеночках под легкими платьями – январь! – отчаянно стараются веселиться, запевая то цыганские песни, то душещипательные романсы, но веселье не выходит, тяжело застывают паузы между песнями, в которых воет метель и пронзительно визжат петли где-то забытой ставни.

Татьяна и Ольга здесь именно что сестры, равно порывистые, легконогие, наивно-прелестные. Ольга тоже любит не шутя – примчавшись на место дуэли, она рыдает над любимым, превратившимся в оснеженное изваяние. И под венцом с уланом не расстается с аккордеоном, спутником нежных летних дней, так истошно крича слова тогдашней песенки «В лунном сиянии ночь серебрится», что ясно – не забудет Ольга своего Ленского вовеки.
Татьяна в любовной горячке вертится в постели, мутузит то подушку, то няню, сама поспешно плещет на себя святой водою, не находя успокоения. Ее письмо, то торжество души, высказывающей себя в любви, давшее русской женщине любовный словарь на двести лет вперед – звучит у Евгении Крегжде с восторгом и свежестью откровения. В сцене в саду она, завидев Онегина, в испуге прячется под скамью, и в этом движении столько правды, страха от силы собственного чувства, что невозможно ей не сопереживать. В опустевшем доме Онегина она раскрывает его книги, раскладывая их в ряд на полу: сбоку бьет луч света и ветер, языками белого пламени бьются страницы, над ними, как на взморье, одинокая фигурка в надутом ветром платье – прощай, свободная стихия.

Прощание с усадьбой приводит на ум продажу Вишневого сада почти сто лет спустя: в огромную кособокую кибитку сбиваются укутанные жильцы, ее заколачивают, как гроб, и лишь старая няня забыта и оставлена, как Фирс, умирать вместе с оставленным домом.

Столичный бал – сцена пронзительной красоты, когда девушек возносят над сценой качели, реют белые шарфы, и эта стая сильфид оказывается выше затянутых в черные фраки мужчин так же в прямом смысле, как и в духовном.

Вместо малинового берета у повзрослевшей Татьяны – заветная баночка малинового варенья, которым она заговорщицки угощает вельможу в летах, своего мужа. А вместо медведя из сна, рассказанного Ириной Купченко, образа пугающего, мощного и неотразимо влекущего – медвежье чучело на колесиках, с которым остается кружить в мертвом танце.

Изысканное пластическое решение, цветовая строгость, почти монохромность сумрачно-снежно-пастельного спектакля, его полетность и музыка рисуют тот русский мир, который существует лишь как мечта или воспоминание об утраченном. Заветное несбыточно, счастья, которое казалось так близко, так возможно, нет и не будет, – но это отнюдь не повод отказать жизни в достоинстве, поэзии и грустной красоте.



Специально для ЛИМ